Стой! кричали ступени и хватали за ступни;
Не уууходиии… вздыхали падающие стены подъезда;
Вернись-вернись-верн… напоминал о верности вязкий сумрак, но предательски обрывался в холодное усталое утро…
Странно, конечно, но ведь тогда он этой странности не ощущал. Ноги сами несли прочь. Да и какую странность, какое несоответствие можно испытывать, про какую ситуацию вообще можно вести разговор, если в руках у тебя коробка с апельсинами? Правда, с ее апельсинами… Но на этот счет будет время рефлексировать позже. А пока прочь. Труд грузчика дешево оплачивается и дорого обходится впечатлительным натурам…
Грация, достойная Артемиды. Поворот шеи посадка головы, словно позаимствованные у Афины-Паллады. Плечо… Нет, вряд ли Афродита. Скорее, Елена. Да, плечо Елены, прекраснейшей из смертных женщин… Из-за которой разгорелась Троянская война. Неприступный Иллион пал, как карточный домик от щелчка мизинцем, а красота, воплощенная в этом плече будет и впредь победоносно шествовать под восторженные аплодисменты эпох…
Пигмалион стряхнул оцепенение и попытался определить время. Он не держал в мастерской часов. Доверял своим глазам и внутреннему метроному. Иллион пал, а люди по-прежнему доверяют своему чувству времени и своей потребности в красоте. Иллион пал… Какие еще руины нужно оставить за собой, чтобы понять, что не война, а любовь движет историей? Психоаналитики могут сколько им угодно усматривать в дорической колонне возбужденный фаллос. Но угли семейного очага не станут от этого менее беззащитными. Так ли уж важно знать, что покров Мадонны отдаленно напоминает силуэт коршуна? Со всеми вытекающими умозаключениями и более чем вольными предположениями… О чем можно говорить с человеком, не читавшим Артюра Рембо? А о чем можно говорить с читавшим Мориса Бланшо, но способным в недельный срок разрушить то, что строилось долгие годы? О чем? Как это ни печально – о многом… И, порой, с пользой для собеседников… И даже счастливый смех может долго потом звучать в памяти… Если бы не остывшая зола на углях очага и бесформенные обломки, в которых археологи с трудом, но с тем большим восторгом признáют остатки прежнего святилища. Иллион пал… Сколько еще иллионов должно пасть, чтобы мы стали бережнее относиться к своей среде обитания? Ибо ВНИМАНИЕ! эту среду мы делим не только с ближними своими, но и с самыми дорогими и близкими нам людьми.
Пигмалион встал и провел ладонью по мраморной талии. Как она сказала? Не лЮбите вы камни. У камней своя душа. А вы ее не жалеете. На пальцах осталась белая пыльца. Ваятель покачал головой и отошел к окну.
Скамейки напротив были, на сей раз, пусты. Одно из двух: либо время сериала, либо скамейки покрасили по случаю весны. В сериалах Пигмалион не ориентировался, зато поверхностного обзорного взгляда оказалось достаточно для полной ясности: зеленый цвет скамеек явно посвежел. Пигмалион усмехнулся.
Он снова просмаковал в памяти ту сцену. Уже в который раз. В надежде отыскать не распробованный ранее оттенок вкусовой гаммы.
У камней своя душа. А вы ее не жалеете. А она… Она к вам обращена. А вы не верите в это. Ведь не верите? Признайтесь.
Я верю в другое.
Нет, этого он не говорил. Он сказал про мрамор, у которого нет души. И посмотрел ей в глаза. Нерастраченные. Хоть и видевшие так много… Не "повидавшие", а именно "видевшие". Видящие. Всевидящие? Она читает в душах… Странно… Не из-за этого ли пал Иллион?.. Не "из-за" этого, но "за" это.
Во что же?
Я верю, что можно оживить камень. Сделать его изменчивым и непредсказуемым. Превратить его в нечто такое, на что люди смотрели бы не как на камень, а как на живое, страдающее и достойное любви, или, хотя бы, сочувствия.
Этого он тоже не произносил вслух. А она так не спрашивала.
Она чуть улыбнулась и отвела взгляд.
Изменчивым? Вы не боитесь, что ваши изваяния станут изменять вам? Научившись этому у людей…
Она глянула на него искоса. Словно молнию метнула. Не молнию Зевса-громовержца. И не брата его Посейдона. Такая молния не повергает во прах. Такая молния превращает Зевса в быка. А дальше всем известно. Была Европа, и нет Европы… Да… Что позволено Зевсу, то не позволено быку. Даже если это белый олимпийский бык. Всем знакомая истина. Но немногие задумываются, что это лишь половина истины. Обратную половину примет не всякий громовержец. Ибо обратная должна гласить: что позволено быку то не позволено Зевсу.
Вы не боитесь, что изваяния…
Он не боялся. Не сказать, чтобы ничего на свете… Например, Пигмалион боялся обидеть человека. И даже кентавра. Особенно, друга. Может быть, это был не страх. Даже наверняка не страх. Ничего общего со страхом это не имело. Просто он не мог по-другому. Не мог допустить, чтобы на него обиделись. Даже кентавр. Или собака.
Скульптуры другое дело. Пока не придашь им ту форму, которая тебе видится, пока не заставишь их раскрыть свою глубинную сущность, пока не вдохнешь в них жизнь… Да, конечно. Твердая рука и все такое… Несгибаемая воля творца. Но… Но после-то… После что? После того, как вдохнешь… Вправе ли художник зайти так далеко… Как далеко? Так далеко, что поздно будет уже останавливаться…
Какой, однако, сумбур в голове…
Пигмалион посмотрел ей в лицо. В то самое место, где должно быть лицо. Какая она будет? Робкая и застенчивая? Или гордая и властная? Тогда уж, насмешливая и знающая себе цену. Ведомая, как Эвридика? Ведущая, как Ариадна? Мстящая, как Медея? Безрассудная, как Арахна? Ждущая, как Андромеда? И неужели это зависит от того, какое лицо он выберет? Разве характер скульптуры, разве характер любой скульптуры не должен быть ясен еще задолго до открытия лица?
Он обошел ее кругом, словно увидев впервые. Подскажет ли она ему свое лицо?
… станут изменять вам? Научившись у людей…
Он покачал головой.
Им никогда не преодолеть этого барьера между двумя мирами.
Вы думаете?
Я не думаю. Я знаю, он посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда. Она ничего не скрывала. Даже своей принадлежности к миру людей.
Я очень надеюсь побывать в вашей мастерской.
Он промолчал и нагнулся за коробкой с апельсинами.
Нет, он говорил что-то, какую-то гадость про мраморную пыль на окнах, про грязь, беспорядок, творческий застой и холостяцкий быт. Но он промолчал. Потому что смириться со сказанным тогда, стоя с коробкой ее апельсинов в руках… даже согласиться с самим фактом произнесения совершенно чудовищных слов, слов ничего не говорящих значит, поставить на себе жирный крест. А она смотрела чуть снизу чуть вверх, прямо в зрачки и молча кивала в такт движения его губ. И уже не улыбалась.
Странно… Иллион пал, а мы живем и даже не стыдимся этого. Действительно, странно…
Анаксимандру нужно еще было расплатиться, и поэтому Пигмалиону пришлось уйти первым. А вовсе не потому, что ноги сами несли прочь. Ноги ерунда. Не в ногах дело.
Он сделал буквально три шага…
Можно обильно сыпать банальными эпитетами: к месту прирос, остановился, как вкопанный, остолбенел… что там еще? А, ну, как же, как же: стал деревом с глазами.
Только не было ничего подобного. Врастать в ухоженный пол чужого жилища, не будучи еще даже по-человечески знакомым (не с жилищем, конечно, а с хозяйкой) довольно бестактно. Остолбенеть скульптор, разумеется, мог. Но для профессионала это означало бы совсем, совсем другое, нежели мы привыкли вкладывать в затертое до лоснящегося блеска словечко.
Пигмалион прошел комнату почти без задержки. Впереди был коридор, затем прихожая, входная дверь, два лестничных пролета вниз… и внизу, у самого подъезда белый «Опель». Подождать Аполлодора, чтобы открыл багажник…
Да, он прошел комнату. Лишь на мгновение завис в воздухе с поднятой ногой, словно на долю секунды превратился в муху, угодившую в янтарь. Словно чудовищной силой отбросило в невообразимо далекую эпоху, или, может быть, на планету под тройным солнцем. Желтое, красный умирающий гигант и непредсказуемый белый карлик…
Что же это такое… Там была роща. Нет. Апельсиновый сад. И деревья безмятежно шелестели листвой. И пахнУло цитрусами. Впрочем, это могло из коробки… Но там стоял апельсиновый сад! Там, в соседней комнате. Не оранжерея, не дендрарий. Идиотом нужно быть, чтобы не отличить оранжерею от настоящего сада. Даже за долю секунды. Даже за… Странно, что он не обернулся и не спросил. Странно было спрашивать. Но немыслимо другое: почему не спросил Аполлодор? Он-то видел? Или, действительно, пора попить таблеточки? Ведь если там… Нет, от этого… Потом возвращались тараторил без умолку. И ни слова про сад… Нет, надо хоть немного высыпАться. А от сада, тем более от апельсинового, таблеточки не помогут…
Пигмалион изумленно огляделся по сторонам и обнаружил себя уже во дворе. Влажный ветер дул с моря. Асфальт совсем просох, а деревья…
И тут скульптор понял, что скамейки так и остались прежними. Потрескавшаяся, облупившаяся краска лгать не умела. Значит, все-таки, сериал…
Пигмалион вздохнул и, затравленно озираясь, вышел под арку, вышел предположительно, никем не замеченный. И сразу же натолкнулся на лоток фруктовщицы. Она торговала апельсинами.
Трудно было определить, те это, или не те… Ведь те так и не обнажили своих боков из-под лиловых покровов. Одно не вызывало сомнения: взгляд фруктовщицы не был преисполнен любви к человечеству вообще и к ваятелю, как полномочному представителю в частности.
Пигмалиону не хватало воздуха. Он содрал грязноватое кашне и в который раз огляделся в поисках хоть какой-нибудь опоры. Стайка босоногих нимф в развевающихся полупрозрачных туниках прошелестела вдоль улицы и скрылась за углом.
________________________________
Как жаль, что в маленьких городах нет метрополитена. Бывает, что это единственное место в городе, где можно спрятаться. Нет же, конечно. Уже совсем мало осталось сверхнаивных, верящих, что возможно спрятаться убежать или уехать от себя. И не от знакомых. От них в маленьком городе вообще нет никакого спасения. Как вот этот… Навязался… Будет теперь сопровождать до самого дома. А ведь могли бы с ним и в метро ехать. Если бы было метро. Там, по крайней мере, он не мог бы так легко рассказывать о своей жизни. Я же ему не рассказываю. И все же, ценность метро не только в шуме…
В вагоне есть одно восхитительное местечко… Нет, не одно, а целых восемь. Даже шестнадцать. Шанс, что достанется достаточно высок, приличный шанс. Так вóт, заветное место в торце каждого ряда сидений, возле застекленной двери с надписью «НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ». Если прислониться поясницей к блестящему изогнутому поручню, да еще привалиться плечом к стене, то можно и вздремнуть. И никто не потревожит. И спрашивать «Вы на следующей выходите?» не придется. Если с той стороны вагона встать.
Только кто же станет дремать, стоя на таком удобном месте?.. Выспаться в метро можно и сидя. Спящего никто не поднимет немым упреком, застывшим в глазах, бестактным намеком на свой возраст или беременность. Спящего в метро никто не ударит ниже пояса, по не успевшей сгруппироваться совести…
Спящего. Но не всегда спишь. Даже сидя. Бывает, в переполненном вагоне ко мне подходят этакие длинноногие волчицы. У этих хищниц нюх на меня. Они становятся очень близко, нависая… И смотрят. Смотрят так, что всему вагону становится ясно: я занял места для инвалидов с детьми. Бывает, попадается весьма талантливая волчица, и с ней мы разыгрываем настоящий мимический театр. Таким, в качестве награды, я уступаю место. И даже, случается, дарю что-нибудь на память, так, какой-нибудь пустяк. Может быть, ради этого я иногда еще сажусь в вагоне метро. Потому что, кто же станет сидеть, если можно с комфортом расположиться у двери, нащупав поясницей изогнутый поручень и любоваться… И никто не посмеет тебе помешать.
Нет, дело даже не в том, что судороги и конвульсии толпы тебя почти не достигают. И даже не в том, что ты можешь выйти в любой момент, даже из движущегося вагона с закрытыми дверями – и никому при этом не помешать. Нет. Просто никто на всем свете не посмеет обозначить свое существование в то время, как ты созерцаешь проносящееся за стеклами царство Аида.
Вспышки холодных синих искр, словно поезд, мчащийся по склону подземного мира, заросшего призрачными асфоделиями, то и дело давит стальными колесами живые хрустальные венчики. Своды, сложенные то ли из базальта, то ли из антрацита, но все равно туго стянутые перепутанными жгутами, жгутами чьих-то нервов и артерий, кровь в которых давно иссякла. Смазанные вспышки, срывающиеся со стен, призванные освещать путь подземным вояжерам, но способные лишь ослепить не успевшего убрать взгляд, желтые огни, выныривающие из тьмы так внезапно и долго потом дробящиеся паутиной бликов на блестящих поручнях. И самое, пожалуй, зачаровывающее видение: прозрачные, чуть туманные лица, такие нежные, чистые и щемяще-сегодняшние, на фоне плывущего, как воды Леты, мрака за стеклом – эти удивительные своей хрупкостью и уязвимостью лица, такие бесплотные, что хочется назвать их не лицами, а ликами – разве они смогут ждать? Разве не сойдут, едва ты успеешь насмотреться на них в дымном стекле? Едва поезд вздрогнет и, сотрясаясь всем телом, выползет из туннеля и разинет обрезиненные пасти дверей…
Никогда, может быть, никогда уже ты не увидишь их такими. Такими, что станет зябко за них, и сердце тревожно сожмется в кулаке…
Если твой нежелательный – нет – твой нежеланный собеседник не на шутку взялся отрабатывать именно на тебе свои будущие мемуары – вызови у него ответное ощущение, будто мы простились на углу всех улиц, свято забыв, что кто-то смотрит нам вслед… Достаточно упустить одно слово, одно незначительное слово – и кавычки опускаются с преступной легкостью. Словно так и надо. Так и должно быть. Так. Так собственный бред выглядит гораздо убедительнее по сравнению с чужими озарениями. Сестра, куда ты смотрела… Сестра милосердия подчас предпочтительнее братьев по разуму. Милосердие к павшим в бою. Падшему ангелу главное добраться до границы Эдема. До кандинской границы успеем. Граница света и тьмы хорошо вскрывает форму. Зачем, зачем нужно вскрывать форму? Это же не вены с просроченной кровью. Форме и так хорошо, форма без нас разберется, какой ей быть. Быт или не быт? Ударим бытом по всем небитым. Так быт или… Вот где допрос с пристрастием. Так в чем же закавыка и для чего так уж необходимо вскрывать форму? Светотень наводит тень на плетень. И такая дребедень целый день… Господи, какой бред лезет в голову! Что со мной? Такое ощущение, словно мозг делает все возможное, чтобы защитить себя от каких-то слишком опасных для него вопросов… Каких вопросов? Их тьмы, и тьмы, и тьмы… Куда девать их? И все же, куда ты смотрела, сестра?… Куда ты смотрела, когда восход встал между нами стеной? Б. Г., как зеркало помешательства творческой интеллигенции. Сестра моя… Да нет, не моя… У меня вообще никогда не было ни братьев, ни сестер. Куда ты смотрела… Странно. Она ведь тоже могла бы ехать в метро. В том же вагоне. И наблюдая, как лопаются хрупкие асфоделии под колесами, я мог бы поймать в стекле ее взгляд. И обернулся бы. Да, обернулся бы. Да. И всё бы прочел в ее взгляде. Всё. И она ничего не скрывала бы. Потому что случайная встреча в метро -–это всегда маленькое чудо. И кто же станет скрывать самое сокровенное от случайного попутчика, встретив его во второй раз в жизни? Тем и бесценно метро. Но можно ездить годами и ни разу не повстречаться с человеком, вторая случайная встреча с которым так многое может изменить в жизни. Но только если…
Ах, да, до свидания. Привет вашей супруге. Конечно, конечно, я помню! Счастливо.
И все же, как жаль, что в маленьких городах не бывает метро… По-настоящему жалко.
________________________________
іґµ·
zОџГосподи, да что же это такое! Я стараюсь, так стараюсь – и ни слова, ни звука. Молчу, как соляной столб. Видит небо, я изо всех сил старалась заговорить. Даже перестройка кристаллической решетки началась. Непредвиденная. Видимо, побочные явления. Это очень опасно. Процесс может зайти слишком далеко и стать неуправляемым. Тогда за мой белый мрамор никто не даст и ломаного гроша. Можно стать какой угодно. Хоть тем самым соляным столбом. Ну, соляным – не соляным, а в известковый сталагмит переродиться – как делать нечего. Или вообще мелом рассыпаться по полу. Пасть прахом ему под ноги. Чтобы ужаснулся. И от боли и сострадания закусил локти по самые плечи. Пусть бы понял, что и у камня есть предел прочности. А то несут перед собой, как знамя, свою кровоточащую душу… Только у них и кровоточит. А камни не в счет. В счет, еще как в счет! Камни – они чувствительны не меньше вашего. Иной сланец, или полевой шпат так уязвим и хрупок… Да что там… Все равно не объяснишь… Я свое-то до него не могу донести. Никак не могу. Хоть ты разбейся. Хотя, может быть, не все так печально? Ведь лоб он мне обработал. Отличный лоб вышел. Правильной формы, чистый и отвесный. Как линза. Нет, как наклоненный свод храма. Как небесный свод, поставленный на ребро. Линза небесного свода, совершенная и чистая. Как мой лоб. А я на него наговариваю. А он сильной и дерзкой рукой поставил небеса на ребро, на грань. На грань дозволенного. И стало знобко и весело. Потому что когда небеса стоят на ребре, и ты знаешь, что еще полдюйма – и гигантская чаша из лазурита обрушится, превращая все земное в бледный оттиск на своей безупречно зеркальной поверхности – когда понимаешь, что только от его руки зависит твоя судьба (выпустит или не выпустит?), когда сладко и холодяще замирает что-то в недрах беломраморной груди – то всегда весело. Пьянящее веселье великой вакханалии жизни. Жизни? Кто сказал «жизни»? Я уже считаю себя частью его жизни? Его? Что есть слово? Даже… Ах, имея такой лоб, невозможно, просто невозможно не считать себя на особом положении. Пусть. Пусть!
ђ
5Q
________________________________
Дверь ахнула и распахнулась так, словно в нее ударили стенобитным орудием. Пигмалион вздрогнул от неожиданности и выронил конусную насадку. Он как раз снаряжал бор-машину, намереваясь заняться проработкой складок на мраморной тунике. И внезапное появление Анаксимандра застало его более, чем врасплох.
Неужели обязательно сносить дверь с петель? досадливо воскликнул ваятель, нагибаясь за абразивом. Не твоя же…
Ты что? выдохнул бармен, подступая. Глаза его были размером с грецкий орех, что всегда означало высочайшую степень эмоционального возбуждения.
В смысле? Пигмалион снова попытался зажать точильный конус в цанге.
В том самом! Анаксимандр обличал, не сходя с места. Дверь пожалел? Не моя, говоришь?
Наступила выжидательная пауза. Но не надолго.
А материал, может, твой? Или мастерская?
Чего ты от меня хочешь? Пигмалион справился с зажимом и хотел бы начать.
Ты чем занимаешься? Анаксимандр вплотную подошел к сути излагаемой проблемы. Тебе подо что мрамор выдали?
Может быть, ты выдал?
Бармен резко обернулся к стене, всколыхнувшись всем телом.
Почему их только три?
Тебе-то что за забота?
Ты знаешь, что он с тобой сделает? Ты знаешь, что я с тобой сделал бы?
Не знаю и знать не хочу, небрежно бросил Пигмалион и надел респиратор.
Ты совсем спятил! Да за такой заказ люди годами…
Но ваятель уже включил бор-машину, давая понять, что разговор полностью исчерпан.
________________________________
Вчера у него были неприятности. И, кажется, немалые. Только он пришел и начал смотреть на меня, как заявилось какое-то расфуфыренное ничтожество и устроило настоящий скандал. Боже, как кричал этот пигмей в золотых цепях и кольцах…А мой все больше молчал. И на меня уже почти не смотрел. Хмурился. А тот вышагивал взад-вперед, взад-вперед… И все кричал, кричал… Чаще всего звучали слова «кариатида», «обязательства» и «явампокажу». И все размахивал руками. А ручки-то короткие, толстенькие – смех да и только… И тыкал пальцем в тех трех девок возле стены, ну, которые, как бы что-то держат. Но мой был спокоен. Только бледен больше обычного. Я даже залюбовалась им. Такой античный профиль… И такое самообладание. Столько железок вокруг, а он руки за спиной держит, мнет. На меня этот в золоте тоже один раз внимательно так посмотрел. И спросил: «Это что?» А мой сказал: «Это так…» И сразу увел его в дальний угол, что-то объясняя. Они там долго спорили. А потом стали возвращаться. И где-то почти в самом центре мастерской мой сказал негромко, но отчетливо. И очень уверенно. «В таком случае, я прерываю контракт». Так и сказал. А тот опешил, рот разинул и молчит. Потом он еще немного покричал, но не долго. Быстро выдохся. Ушел и так хлопнул дверью, что стекла задрожали. А мой сел в шезлонг и вздохнул. Так грустно, грустно… Мне аж жалко его стало. Потом и мой ушел. И опять не взглянул на меня. А я осталась одна и все думала: что же теперь будет? Я почему-то поняла, что обязательно что-то будет не так. Но еще до темноты он вернулся. Да, я уже научилась отличать утро от вечера, а день от ночи. Когда постольку ждешь своего мастера, привыкаешь к их ритму жизни. Я даже стала находить прелесть в лунном свете. И этой ночью луна должна была стать полной. Это особенно красиво. Но еще до наступления темноты мой вернулся. Не один. С ним был товарищ. Я сразу поняла, что товарищ, а не посторонний человек. Толстый и лысый. Но обаятельный. И одышка у него трогательная. Это я потом поняла, про одышку, когда они меня грузили. А как пришли, мой сразу включил свет и начал меня упаковывать. А второй, лысый, все на него посматривал как-то неодобрительно и головой качал. И еще обругал моего. Резко обругал. А мой только улыбнулся. А поскольку он в это время упаковывал меня, то получилось, как будто он мне улыбнулся. И мне так хорошо стало… Хоть и знала, что он словам приятеля своего улыбнулся. Но как же бережно он меня увязывал. И холстом, и бумагой, и веревки сколько извел. Меня это так растрогало… А потом понесли. Толстый все кряхтел и поругивался. А мой просил поосторожнее, чтобы, не дай Бог, не уронить. Так и сказал: «Не дай Бог!» Тяжело им было. Особенно, когда наверх меня взваливали. И тут уж толстый ругался на чем свет стоит. И все елозил по мне руками. А мой вцепился в веревки мертвой хваткой и молчал. И я знала: даже если толстый уронит – мой один удержит. Умрет, но удержит. Ехали довольно долго и, пока ехали, я их совсем не слышала. И было темно и тряско. Я ведь уже научилась отличать день от ночи. И мне было темно и очень грустно. Но одно меня успокаивало и грело. Ведь он вернулся за мной. И никого больше не взял. Меня одну. И чувствовалось, что я для него не просто кусок мрамора. Когда, наконец, приехали и стали сгружать, толстый, все-таки, уронил свой край. Хорошо, что не головой. Голову мой держал. Не за голову, конечно, а за плечи. Очень хорошо держал. Сильными и чуткими руками скульптора и мужчины. Настоящего. И он даже сдавленно вскрикнул, когда толстый уронил. И сказал ему только одно слово. И толстый больше не ругался, затих как-то, даже кряхтеть почти перестал. Только сопел очень шумно. Куда они меня принесли – не знаю. Мой даже распаковывать не стал. Поставили и ушли. И дверь скрипнула напоследок. А я опять подумала: если тебя создали, значит, есть кто-то, кто в тебе нуждается? У меня было время подумать. Много времени. Непоправимо много времени. Но мне уже не хотелось думать. Мне хотелось, чтобы он вернулся и молча смотрел на меня. Пусть бы даже он так и не закончил мне лицо. Просто смотрел бы и вспоминал мой образ. Полузабытый, стершийся образ из своей памяти. Человеческая память – это вообще очень парадоксальная и странная вещь. А если уж она завязана с воображением… И еще у меня было одно желание. Увидеть луну. Ведь в полнолуние она такая красивая… Словно мраморная. И для этого вовсе не нужно прорабатывать глаза острой сталью. Глаза – не главное, чтобы видеть. Не глазами видят… Но когда слой оберточной бумаги на тебе слишком велик, то лунный свет, все же, не в силах тебя достигнуть…Дни шли за днями – я подозреваю, что они, все же, шли – а он все не возвращался. И полнолуние прошло само собой. Иначе ведь не могло быть. Терпения мне не занимать. И я могла бы ждать очень долго. Но моя проклятая склонность думать сыграла со мной злую шутку. Меня вдруг посетила страшная мысль. Мне представилось, что он никогда не вернется. Что он просто отделался от меня. И никогда не закончит. Но самое страшное было в другом. Я поняла, что, в таком случае, ничто – абсолютно ничто – не будет связывать меня с моим создателем. Говорят, что сильный страх очень разрушительно действует на людей. За людей судить не берусь. Но одно я знаю точно: тот крайний ужас, который мне довелось испытать после этой мысли, состарил мой мрамор на несколько тысячелетий…
________________________________
|