КОНЦЕПТ-ПОВЕСТЬ
( ГИПЕР-ТЕКСТ )
Стр.
1
2
3
1
Тяжелая, душная июльская ночь навалилась на город, вытеснив знойный, пылающий день. Это ничего не меняло, это просто произошло. Вадик сидел на бульварной скамье и грустил. Грусть порядком подвыпившего обывателя с неискоренимыми интеллигентскими замашками давно приобрела характер самостоятельной философской категории. Нечто вроде кантовской "вещи в себе". Философствовать мы всегда умели. Потому что это проще, чем жить.
Вадик вспоминал, как четверть часа назад маялся в " Голубом квадрате " своей любимой забегаловке. Несмотря на духоту. Несмотря на скверный ассортимент. И даже несмотря на толстозадую и шаркающую официантку, обслуживавшую его столик. Это была привычка. Как сигарета натощак. И за столик шаркающей официантки Вадик садился тоже по привычке. Так было заведено. Не менять же, в самом деле. Постоянство признак мастерства. Только вот в чем? Этого он не знал. И поэтому, чуть ли не каждый вечер да нет, конечно, реже наведывался в это сомнительное заведение и накачивался дешевым коньяком. Коньяк казался Вадику последней уступкой гуманистическим идеям своего недавнего и такого далекого прошлого.
После третьей рюмки Вадик и заметил ее. Она сидела через два столика от него. Сидела в этом тяжелом, плывущем мареве и казалась незанятой. В том числе и мыслями. Ее взгляд рассеянно блуждал по убогим серым столешницам, по аляповатой росписи стен с претензией на авангард. И подбирался к нему, подбирался с неумолимой грацией змеи, скользящей меж высоких стеблей и готовой вот-вот коснуться голой ступни.
Там, за ее спиной галдела мутная компания. И к ней уже не раз высылались дипкурьеры. Но тщетно. Она наметила Вадика. Похоже, у нее был свой, индивидуальный типоразмер мужчины. А может быть, решающую роль сыграл вадиков коньяк в противовес ихней водке. Возможно, она тоже была не лишена гуманистических идей прошлого.
Вадик усмехнулся. Несколько лет назад и при других обстоятельствах, он тоже не отказался бы убить вечер за одним столиком с ней. И со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но, в том-то и дело, что несколько лет в жизни человека являются весомым аргументом. Правда, бегать за каждой юбкой Вадик никогда не был склонен. Хотя под этой юбкой явно было на что посмотреть и что пощупать.
А щупальца ее взгляда стягивались вогруг его столика. Вадик смотрел на тарелку в кровавых подтеках соуса, на высосанный ломтик лимона и знал, что будет дальше. И поэтому не удивился, подняв глаза от тарелки и обнаружив ее стоящей рядом с незажженной сигаретой в длинных бледных пальцах. И когда она заикнулась про огонек, про прикурить он залпом допил коньяк, молча встал и, бросив на стол деньги, направился к выходу. Его мутило. Он толкнул тяжелую дверь и оказался на улице.
Дальнейшее помнил плохо. Кажется, шел нетвердой походкой по освещенному фонарями бульвару. Вплоть до этой скамейки, шершавой и безмолвной. Идти до дома было недалеко. Но Вадик все равно устроил привал под раскидистым деревом, вкрадчиво шуршащем о чем-то своем. А может быть, вовсе не вкрадчиво, а самоуглубленно, или даже, более того: самозабвенно. У деревьев свои причуды. Они умеют разговаривать сами с собой. И люди иногда учатся этому искусству. И "иногда" превращается в "как правило".
Как все-таки заблуждаются люди, думая, что коньяк (водка, портвейн, пиво с раками, джин с тоником, спирт без ничего) спасает от тоски. Спасает, когда не от чего спасать. Когда и так терпимо и неплохо. Когда улыбаешься по пустякам и не ищешь причин навалившегося изнутри. А если навалилось, если не продохнуть тогда повышение градуса только усугубляет процесс. Тогда душная июльская ночь, и без того неласковая и только ждущая повода, чтобы вонзить свои клыки в ляжку стремительно превращается в свирепое чудовище с раскаленной пастью и всклокоченной на загривке щетиной. И спасенья от нее не жди уже до самого утра. Хотя что утро? У Вадика был богатый опыт по этой части. И это богатство все чаще вело разговоры в пользу бедных. Но лучшего собеседника все равно было не найти. А стоило только начать, только попробовать, только заговорить со своим драгоценным опытом и не жди пощады до самой ночи...
Но зачем же? Зачем, в таком случае? Чего же ищет человек, на что надеется, со смачным хрустом сворачивая винтовую пробку, с грохотом выкатывая на стол перед собой пивную батарею, или исследуя окружающее пространство в мучительных попытках обнаружить хоть что-нибудь, хоть отдаленно напоминающее штопор? О, нет! Конечно же, речь не идет обо всех. Падающие лицом в салат как раз относятся к счастливой категории владеющих уникальной техникой... Нет, не задержки дыхания. Техникой забытья. Или, хотя бы, полузабытья. Техникой использования по прямому назначению самого распространенного и самого излюбленного средства против памяти.
Но есть ведь еще и другие. Есть еще эстеты и мыслители. Им-то каково? Им-то зачем? При ихнем-то колоссальном (и, по преимуществу, отрицательном) опыте саморазочарования. С ними всё гораздо тоньше и драматичнее. И глубже. Всё дело в том, что, когда привычные и опостылевшие очертания реальной действительности начинают деформироваться и уплывать в радужном флёре измененного сознания, эти высоко художественные натуры изо всех сил стараются найти себя. Не тебя и не меня. Не ее. Не кого-то незнакомого, или чего-то прежде незримого. СЕБЯ. Они ищут себя прежних. ПРЕЖНИХ!!! И бьются, как рыба об лед, в попытках удержать свое прежнее, такое некомфортное ощущение "Я". Потому что другого "Я" к сожалению, не дано. И потому что в обычном состоянии очень трудно определить, очень нелегко убедиться: есть ли ты на самом деле. Есть ли?..
Вадик повернул ключ, и дверь отворилась. Дверь, за которой, если доверять памяти, должен был находиться его, Вадика, дом. Но дверь настооженно приоткрылась, и за ней по-прежнему стояла ночь. С черным паркетом, испачканным косыми лунными полосами. Со стенами, задрапированными под дерево. Под дерево за окном, просвеченное, простреленное все той же луной. И еще, в довершение ко всему, луна могла оказаться ненастоящей, электрической, с ртутными присадками в люминофоре. Вадик постоял в проеме двери, помолчал, посомневался. Затем вздохнул и, дернув за шнурок, разом погасил полосы на паркете. И черный паркет стал таким, каким ему полагалось быть. Если доверять все той же памяти. Вадик хотел сразу пройти на кухню, но не смог. Там, в глубине комнаты, на столе лежало нечто. Белое, плоское и непонятное. Испещренное чьим-то мелким почерком. Его, Вадика, почерком. Если доверять.Вадик доверял. И поэтому, словно дрессированный кролик, медленно подолшел к столу и сел. На стул. За стол. Боясь прикоснуться к плоскому белому прямоугольнику. И стал читать. Потому что это он написал. Еще вчера.
2
Пурпур вступил в свою наивысшую фазу. Король был хорош, как никогда. Он начал свой коронный разбег по зеркальным плитам мраморного зала, и роскошная мантия развевалась за ним следом, и золотые шпоры звенели на полированном камне. И черная с проседью борода короля была сдобрена тонкой улыбкой. Пурпур достиг своего расцвета. Бал обещал быть ярким. Уже ничто не могло остановить этого буйства красок.
Король обвел взглядом придворных и слегка кивнул. И тотчас дамы и кавалеры склонились в ответном полуреверансе. И парча кринолинов задрожала в свете канделябров, закипело серебро, вспыхнули пятна лиловых и смарагдовых камзолов, брызнули фонтаны спелого золота, а капли изумрудов и рубинов изошли искрами и угасли. Но лишь на время. Пурпур дождался своего триумфа. Можно было начинать.
Артур знал, что отсюда, сверху он незаметен, не сможет помешать феерии. И все же, боялся пошевелиться, дабы не привлечь к себе внимание августейшей особы. Не смутить взволнованного дирижера и замерших в ожидании музыкантов. Ах, какой обзор открывался отсюда. Как все было торжественно и в то же время изысканно. Ах, как хороша была герцогиня в своем глубоком вишневом бархате.
Пурпур был в апогее. Взмах руки и оркестр взорвался. Свечи вздрогнули и затрепетали. Король подошел к герцогине и грациозно ангажировал ее. Бал начался, имел место начаться. Пары плавно заскользили по полированному мрамору, сотворяя в своем движении восхитительное чудо танца. Немыслимые прически дам соперничали друг с другом и с роскошным убранством залы. Гербы со скрещенными шпагами таинственно мерцали со стен, а хрустальные плафоны и подвески переливались невозможными оттенками.
Артур, затаив дыхание, созерцал это волшебство, пытаясь уследить за кружениями, покачиваниями, слияниями искрометных потоков, за их спиральным разлетом в новой, всегда новой точке, чтобы через пару мгновений вновь устремиться навстречу невидимому центру. Казалось, не только звуки музыки, но и аромат духов, и запах дорогих тканей доносился до Артура.
И вдруг... Так всегда говорится: и вдруг... Но на сей раз внезапность продемонстрировала все, на что она способна. И причем, издалека. Какая-то едва уловимая, но уже заранее грустная перемена занесла над восторгом свой скорпионий хвост. Возникло ощущение тонкой трещины, бегущей по чистому, промытому стеклу. И еще жука, где-то там, вдалеке, силящегося выбраться из чересчур тесной цветочной чашечки.
Артур не выдержал, сморгнул. И перевел взгляд оттуда, где трещина, в тот край, где жук. И в то же мгновение смолкла музыка. Угасла на полуфразе. И уже незачем было переводить взгляд обратно. Волшебство закончилось. Вернее, нет, конечно. Оно продолжалось. Но не для Артура. Ведь там, на повороте, но не судьбы, а всего лишь дороги, на этом повороте, слегка накренившись в сторону Артура своим далеким разрекламированным боком, устало полз автобус. И он двигался, приближался, становился больше и весомее. И хоть поворот был уже давно пройден, но этот роковой автобус все равно имел к повороту самое непосредственное отношение. Во всяком случае, для Артура. И теперь не оставалось ничего иного, как спуститься с вершины, с древесной вершины, с этой удобной и уже успевшей стать родной ветки, спуститься вниз по шершавому стволу и спешить. Спешить, потому что по-другому человек не умеет. И Артур проявил себя человеком в полной мере. То есть, сорвался с дерева и сломя голову бросился к остановке. К той точке, где его линия жизни пересекалась с маршрутом 75-го автобуса. И ради этого был прекращен бал. Стоило ли?
Артур успел раньше. Он стоял и ждал. Ему посчастливилось стать единственным свидетелем прибытия. А потом Артур поднялся на подножку, вошел в салон, и автобус, чавкая дверями, отъехал сонно и печально. И горелый сухарь тротуара тускло отразился в мутных окнах. И Артур знал, что там, посреди осени остался голубоватый, маняще-сладкий, но с горчинкой, похожий по вкусу на шоколадный эклер, угарный выхлоп. Изысканное лакомство к чаю. Как и малиновое варенье обгоревшей проводки в полутемном подъезде.
Но это ощущение опережало события. Или возникло из рудников памяти. Что равнозначно не имело отношения к Артуру в текущий момент. В текущий момент было нужно только одно: довериться 75-му маршруту. Что Артур и сделал. Но ему этого показалось мало. Не доверием одним жив человек. Недоверием, недоверием. И Артуру представилось, как, сделав пересадку со своей линии жизни на линию 75-го маршрута, он, словно по ленте Мебиуса, когда-нибудь через полчаса, или через год, или через два столетия доберется до другой точки своей линии. И в этой точке будет находиться его, Артура, дом. Панельный и многоэтажный. С третьим подъездом, в котором всегда пахнет обгоревшей проводкой. И запах этот так напоминает запах малинового варенья, которое виртуозно варила тетя Клава. Но это было давно...
По диагонали наискосок, через два сиденья от Артура читала книгу девушка. И так как Артур не до конца доверял 75-му маршруту, то он занялся заколкой в волосах девушки. Из чего она была сделана? Из бука, вяза, секвойи? Из тамариска, мореного дуба? Из сандала, ливанского кедра, розового дерева? Из коралла, нефрита, антрацита? Из поросского мрамора, скифского золота, венецианского стекла? Из крымской гальки и подмосковной хвои? Из утренних туманов? Воскресных прогулок за город? Из надежд на лучшее будущее? Воспоминаний, объяснений, напрасных слез и ненапрасных разочарований? Из чего она была сделана? Кстати, а из чего заколка? Но это уже не так интересно. Не так.
Автобус сильно тряхнуло, и девушка подняла глаза от книги. А Артур взглянул на часы. Блуждания по ленте Мебиуса обещали продлиться еще минут двадцать пять, как минимум. Разве обещали они когда-нибудь что-нибудь хорошее? То, без чего нельзя прожить ни секунды. А приходится жить десятилетиями.
Разве пассажиры этого автобуса не повод для самоубийства? Ну, может быть, за исключением девушки по диагонали наискосок. С книгой, в которой не понимает ни слова. Да и зачем ей? Разве это главное понимать? Скорее лишнее. Скорее. Скорее бы 75-й маршрут снова пересекся с линией жизни. Артур зевнул, опять взглянул на часы и больше не смотрел на девушку.
3
Пробуждение было долгим и никому не нужным. Оно, как две капли воды, походило на вчерашнее, позавчерашнее и все предыдущие пробуждения. Вадик перевернулся на спину и, не открывая глаз, стал на ощупь шарить слева от себя. Со столика что-то посыпалось. Но сигарет не было. Вадик вздохнул, откинул простыню и медленно сел на кровати. Каждое утро его полуслепая рука, тупо натыкаясь на ставшие за ночь чужими предметы, искала вожделенную пачку. Но сигареты, как назло, кончались вечером накануне. И опустевшая, смятая пачка с Пегасом летела в окно или под стол.
Сегодня куплю две пачки, пообещал себе Вадик. Или даже три. И, скрипя паркетом, поплелся в санузел. Стоять босиком на холодном кафеле было неприятно, но терпимо. Летний день еще не вступил в свои законные права. Но воспоминание о вчерашнем зное наполняло душу унынием.
Подставив руки под шуршащую струю, Вадик наткнулся взглядом на свой бритвенный станок и мстительно усмехнулся. Он не брился уже вторую неделю. Несмотря на жару. Зато ярко-желтой зубной щетке простаивать не разрешалось. Это было одной из немногих утренних радостей: повозить во рту растрепанной щетиной с запахом мяты и хвои одновременно. Вадик криво улыбнулся бороде в зеркале, промакнул влагу на лице махровым полотенцем и ушел на кухню. Для встречи с яичницей, которую еще предстояло приготовить. И пока хлюпала и чавкала глазунья на черной чугунной сковороде, Вадик крупными глотками выпил целую кружку холодной заварки и смутно окинул мысленным взором предстоящий день. И не нашел в нем утешений для себя. И в себе не нашел утешений для этого дня.
За окном прогрохотал мусоровоз. И сразу вслед за ним поливальная цистерна. Вадик различал их по звуку. Как Моцарта и Вивальди. Хотя они не стоили того, чтобы их различать. (Моцарт и Вивальди стоили того). Хотя это утро было сродни вчерашнему вечеру в кабаке и завтрашнему дню в конторе. Чугун под глазуньей был аналогичен прогретому цементу и пыльному асфальту. И выходные от будней отличались только цветом числа на календарном листке.
Словно делая одолжение кому-то, Вадик искромсал яичницу и насадил на вилку желто-белый лоскут.
За окном прогрохотал воскресный автобус. Можно было поехать за город. К ошпаренной листве, к побледневшей от зноя траве. К обезвоженной земле, покрытой изуродованными белыми медведями на боках помятых банок. И внести свою лепту в это подобие отдыха. Но разве можно отдохнуть от себя? Разве от перемены мест слагаемых меняется качество этого суррогата?
Прогрохотал лифт, опуская кого-то, а вслед за ним прогрохотала чугунная сковорода, опущенная в мойку. До лучших времен. Вадик вспомнил "Психоделический завтрак Алана" с альбома группы PINK FLOYD семидесятого года. Там тоже было нечто подобное. Но не было лифта. И много еще чего не было. И Алан наверняка был непохож на Вадика. Разве, может быть, бородой. Да и вообще, этот семидесятый казался таким далеким. Таким...
Вадик вернулся в комнату, отыскал шлепанцы и стал нехотя застилать постель. До лучших времен. И вдруг, затылком, почти физически почувствовал белый лист, лежащий там, за спиной, на заваленном всяким хламом письменном столе. Он резко обернулся, словно желая застать врасплох то, что там лежало. Этого своего нового квартиранта идеальной прямоугольной формы, который в последнее время все больше и больше вмешивался в личную жизнь хозяина. Вадик обернулся и понял, что ошибся. Лист был не один. Их было уже несколько! И строчки, жавшиеся друг к другу, ровные и плотные вначале, чем дальше, тем больше распухали, становились рыхлыми, сползали вниз, к правому нижнему углу. Словно им было тесно на бумаге. Словно они хотели переселиться в саму комнату, спрятаться за шкаф, заползти под ковер и, в конце концов, стать единственными полноправными обитателями квартиры. Они, эти строки, искали такую возможность, но пока только искали. Пока еще бумага держала их на себе.
Вадик покрылся испариной. Некоторое время он еще стоически пытался сосредоточиться на чем-нибудь другом. Например, на необходимости спуститься вниз, к киоску и купить сигареты. А потом сдался. Две-три сигареты можно стрельнуть и у соседа. Достаточно выйти на лестничную клетку. Что Вадик и сделал. И уже затем, ни на что не отвлекаясь, обложился бумажными листами и впился в строчки. В строчки своего полуночного бдения.
4
Как интересно она говорит. Не нужно прилагать ни малейших усилий, чтобы почувствовать смысл произносимого. Словно голос ее подвешен за сотни тонких нитей к язычкам множества небесных колокольцев. И когда от ветра или дыхания голос приходит в движение колокольцы высоко в небе издают нежный, переливчатый звон. А здесь, внизу, совсем близко, время от времени вздыхает маленький одинокий гобой, и ему вторит валторна, но уже издалека, откуда-то из-за реки. А вот флейты в ее голосе нет. Отсутствует флейта начисто. Как, впрочем, и скрипка. Но зато, когда она произносит "аэроплан", и еще "лютеция" откуда-то из глубины, на короткое мгновение вдруг прорывается виолончель. В тот момент, когда смычок почти касается деки, затихая на полутоне.
А вообще-то, странно это. Как вообще вышло, что она сидит совсем близко и говорит, говорит своим удивительным голосом? А вышло все очень просто. Над Артуром остановился блуждающий контролер и спросил билет. И билета, конечно, не оказалось. Конечно, контролер зависал не только над Артуром. Но билета не было только у него. Артур не спорил. Он заплатил штраф и увидел ее взгляд. В нем не было ни презрения, ни насмешки, ни даже любопытства. Этот взгляд пророс оттуда, из книги, еще заложенный между ароматных страниц, едва подернутых легкой осенней желтизной. Этот взгляд, еще теплый и слегка влажный – там было что-то теплое и влажное, в книге этот полупрозрачный взгляд не держал на поводке, от него можно было беспрепятственно уйти. И если Артур оказался на пути этого взгляда, то это была не его, Артура, заслуга.
Как бы то ни было, но Артур пересел к девушке и спросил, что она читает. И она поверила, что его действительно интересует, ЧТО она читает. Но нет. На самом деле, Артуру было интересно, что она ЧИТАЕТ. Его привлекал сам процесс чтения. Этот грациозный диалог лицом к лицу книги, и тихое скольжение взгляда по строчкам, и ритм перелистывания страниц, родственный ритму облетающих осенних листьев. И все это одновременно с внутренней динамикой образа. С легкой щекоткой, словно муравьи бегут по тонкой ниточке где-то в глубине. С предощущением в себе чего-то параллельного себе. Ведь наверняка она ощущала что-то подобное себе, но словно проведенное скрипящим грифелем пантографа на чисто промытом стекле. Или алмазом искристая линия. Что-то созвучное внутреннему камертону, но звучащее ровно двумя октавами выше. И он посмотрел ей в лицо и спросил, что же она читает. И она выложила перед Артуром все свои козыри и не скрывала своей чистоты.
И ехал их парень в автобусе. В ихнем автобусе там, за границей. И парень тот был Ричард Бах. И тоже в автобусе ехал. И девушка рядом спросила его, что он пишет. И оказалось, что пишет к себе он письмо. Так сказала она, эта девушка рядом с Артуром. И ответила честно на трудный вопрос. И вздрогнул Артур. И почувствовал странное что-то под ложечкой. Да, у Артура, наверное, были причины. Там ведь, в кармане, во внутреннем он содержал, он хранил свой блокнот. И подумал: неужто знамение? Но не отдал этой девушке тайну блокнота. Он не раскрыл свои козыри. Текст был упрятан в святая святых. И Артур только слушал такой мелодический голос. И не сказал ей про триумф пурпура за окнами. Не рассказал ей про бал. Если не знала она бесполезно ей было рассказывать. Если же знала сама бы могла рассказать. Про парчу и движения танца. Ведь танец во всем. И автобус совсем не помеха. И гордость открытия вряд ли способна добавить хоть каплю к тому, что уже.
5
Выходные пролетают так стремительно, словно знают, что за ними будет что-то важное, чистое, светлое, непреходящей ценности и запредельного качества. Словно знают и торопятся уступить место этой ни с чем не сравнимой радости. Словно все неудачи имеют своей причиной именно эти два дня, данные людям, якобы, в награду за будни, заполненные трудами праведными в поте лица своего. Словно у них, у этих двух дней имеется высшее знание о себе и, пристыженные и умудренные, они спешат сойти со сцены, освободив пространство для вещей иного порядка. Ах, как они ошибаются! Хотя, конечно, самокритично. Но не более.
Нельзя сказать, что Вадик уж очень любил свою работу. Не за что было ее любить. И все же, понедельник был для него не хуже пятницы. А в некоторых отношениях, даже и лучше. Например, Вадик знал, что там ему будут рады. По крайней мере, вначале. По крайней мере, первые полчаса. Но зато совершенно бескорыстно и абсолютно беспричинно. Просто потому, что он, Вадик, пришел на работу. Конечно, не все так уж будут рады его приходу. Но многие. Многие из тех немногих, которые еще работают в этом маленьком, плохо оплачиваемом и не имеющем перспектив заведении. Но разве в этом дело? Где еще встретишь такое доброе отношение к человеку, пришедшему, чтобы убить очередной рабочий день в отчаянной борьбе с безделием? Потому что на безделии держалась должностная инструкция этого странного учреждения. Хоть и негласно держалась. Но гласно не продержалась бы и дня. А так уже много лет. И ничего.
Люди отдыхают от выматывающей жизни в семье, отдыхают от себя домашних, отдыхают от бешеного ритма, от неразрешимых проблем, от необходимости вечно что-то решать, быть за что-то ответственным, верить в свое высокое предназначение, а не только в свою социальную функцию. Здесь, на работе все это ненужно. Или почти ненужно. И поэтому Вадик приходил сюда с ощущением, отдаленно, но все же напоминающим удовольствие.
Он был рад за людей. А люди, сотрудники, были рады за Вадика и за себя самих. Хоть и жаловались весь день напролет. Но это тоже была форма отдыха. Словно кто-то когда-то навязал людям правила странной игры. Не исключено, что игра была придумана самими людьми. Но никто не помнил, так это или нет. Никто не задумывался, во спасение, или на погибель, день за днем неукоснительно соблюдаются правила. Но соблюдались они действительно неукоснительно. Делая вид, что одних по-настоящему интересует написанное в газетах, а других волнует, чтобы не засохли худосощные традесканции на шкафу, с болезненной серьезностью перебирая бланки на столе, с наигранной увлеченностью накручивая диск телефона, или с напускной важностью включая и выключая никому не нужное оборудование, входя через одни двери, а выходя через другие, открывая и закрывая окна, переводя сигареты в дым, а заварку в размокшую массу без вкуса и запаха совершая все это, люди старательно создавали впечатление у самих себя, будто они находятся здесь всерьез, будто их присутствие не понарошку, а взаправду кому-то нужно, кроме них самих.
Вадик все это знал. И всегда свято соблюдал правила игры. Но сегодня он удивил сотрудников. Рабочее утро началось, как обычно, не предвещая ничего тревожного. И все ритуалы были соблюдены. И электрический чайник "TEFAL" неединожды пустел и наполнялся снова. И в пепельницах росли горки окурков. Все было, как всегда. И вид Вадика, слоняющегося по комнате, засунув руки в карманы, не вызывал ни у кого вопросов.
Но когда он медленно сел за стол, придвинул к себе чистый лист бумаги и, задумчиво глядя в окно, щелкнул кнопкой авторучки присутствующие переглянулись.
А потом на бумаге возникли первые строки, и изумлению в глазах окружающих не было предела. Вадик рисковал выпасть. Его поведение не вписывалось в правила игры. Но, похоже, его это нисколько не бесполкоило. Он писал. Писал азартно и увлеченно. И даже самым закоренелым участникам игры было ясно он получает от этого процесса удовольствие.
6
Артур сошел с подножки автобуса и подал ей руку. Словно лилию протянул. И она шмелем юркнула в его лепестки. И путеводная асфальтовая нить бросилась им под ноги. Теперь уж ничего не оставалось делать, как пройти. Пройти этот путь без остатка. Вплоть до ее дома. До ее подъезда. И остаться там навсегда. Прирасти памятью к этой подъездной двери что бы там ни было впереди. Чем бы ни порадовала в дальнейшем судьба. Как бы ни баловала фортуна. От той, еще незримой, еще только предполагаемой двери уже некуда было деться. Какими бы сладостями или пряностями ни потчевала жизнь вкус этой двери останется неизгладимым, как вкус материнского молока. И на смертном ложе, силясь оживить образ той, что идет сейчас рядом, Артур вспомнит три вещи: ее голос, заколку в ее волосах и дверь ее подъезда.
Проехали. Конечно, они проехали точку пересечения с линией жизни Артура. Так и должно было случиться. Осень любит шутить над своими поклонниками. Как любая настоящая женщина. Осень в большей степени женщина, чем весна. Уж не говоря про другие времена года. Осень может свести с ума устремившегося за ней романтика. Довести до судорог ожиданием обещанной радости. Забить до полусмерти быстрыми взглядами из под черных ресниц огненных, листопадных глаз. Перехватить дыхание, на короткий миг выставив сквозь узкий и высокий разрез крон упругую, гибкую полоску неба. И безжалостно бросить несчастного на пороге блаженства, растворившись в белых хлопьях и серых тучах...
Проехали. Но Артур не жалел. Его жизнь, ее жизнь какая разница? Главное, чтобы что-то жило. А девушка, дедушка, или муравей не имеет значения. Лишь бы эти импульсы, достигающие мозга, так похожего на очищенный грецкий орех (вернее как раз на неочищенный), свидетельствовали, что за пределами этой скорлупки идет жизнь. Вот автобус это не жизнь. И пьяная драка с поножовщиной тоже не жизнь. А заколка в волосах этой девушки жизнь.
Дверь оказалась самой обычной. И даже невзрачной. Несмотря на свою великую миссию в будущей жизни Артура. Но он все равно долго стоял перед ней, стараясь запомнить все подробности. Родителей, Родину и дверь любимой человек не выбирает. И даже у этой двери была индивидуальность. Особенно понравилась Артуру ручка. Длинная и прибитая наискось. Как эмблема на радиаторе роскошной "VOLVO", мчащейся навстречу. И Артур не отскочил всторону, не бросился обратно к автобусной остановке разыскивать свою собственную линию жизни. Потому что жесткий, привычный сценарий вдруг уступил место импровизации. И это было самое, самое. К чему приведет импровизация, не знал никто.
Короче говоря, она предложила ему выпить чаю. Конечно, не перед дверью подъезда, а там, наверху, куда еще надо было подняться. И Артур согласился. Хоть и не знал, к чему это приведет. И пока они висели на волоске, замурованные в лифте, Артур все хотел заглянуть ей в глаза. Чтобы узнать, какого они цвета. Но она не поднимала глаз. А потом была темная прихожая с оленьими рогами. И он опять не мог узнать цвета ее глаз. Артур снял ботинки и аккуратно поставил их под вешалку. Кажется, она что-то предложила. То ли зажечь свет, то ли найти гостевые тапки. А он сказал: не надо. И не из вежливости, а просто действительно было не надо.
А дальше наступило беспамятство. Кажется, ЭТО произошло прямо в прихожей. Под рогами. Но Артуру хотелось надеяться на лучшее, и поэтому он всё забыл и все отрицал. Перед лицом своей совести. Потому что она его ни в чем не упрекала. Только смотрела как-то странно.
Да, теперь они сидели на кухне и пили чай. До чая тоже докатилась импровизация. И она смотрела как-то странно. И он увидел ее глаза. И понял, какого они цвета. Она предложила еще по чашечке, и он согласился.
Она была умна. И поэтому, подливая ему заварки, попросила рассказать о себе. И Артур сразу понял, что она имеет в виду. Нет, пухлый блокнот из внутреннего кармана он доставать не стал. Ведь это была импровизация. И он решился довериться своей памяти. Какой же писатель не помнит написанного? И он решил по памяти. Только сперва подумал: Господи, неужели под рогами? И стал рассказывать. Без блокнота.
7
Стальная спица мир насквозь пронзила. Свет, набекрень повисший над равниной. В небесной тверди высверленный тонко, затянутый бумагой папиросной, диск лунный снял покровы, сбросил вниз. Халат кондитера, но странного покроя. Рассыпал пудру сахарную щедро. И Федор пригубил ее на шарфе. И, оттолкнувшись, бросился ничком. К поселку, ждущему каминными углями и с раскаленным пламенем окон. Сталь спицы подгоняла в спину мягко. Почти что нежно. Словно Эвридика Орфея умоляла: оглянись! Но Федор был неумолим. Он знал: напрасно. Не стоит отвечать на просьбы женщин. Пусть и воображаемых. Как просто идти по снежным рельсам в даль седую. И знать, что ждет тебя ночлег и ужин. Что никому на всей заснеженной планете не сможешь причинить ни капли зла. Что там дымки из труб смолой пропахли. И тянутся они отвесно к сердцу. И ждут они пришельца из равнины. Зачем-то им всегда необходимо, чтоб издали их кто-то увидал.
И Федор был одним из тех пришельцев, что синий бархат ночи рвал на клочья и седину овьюженного поля, как бритвы лезвием, безжалостно взрезал. Его лыжня, Вселенную пронзивши, взгляд Федора продолжила, метнувшись чуть раньше в небеса, к луне бумажной, но соскользнув с нее опять на сладкий снег. И не было под жгучим небом силы, способной удержать, хоть ненадолго, то продвиженье по заснеженной ладони к поселку в дымке смутной впереди. И палками отталкиваясь мерно, все ближе, все надежнее был лыжник к последней точке, к цели этой ночи, где уж давно его устали ждать.
И Федор был, на самом деле, сфинксом. И был готов задать свои вопросы. И никому не следовало думать, что Федор промолчит, устав от жизни, устав от мыслей и устав в пути. Ни ужин, ни ночлег, ни стопка старки умилостивить сфинкса не умели. Им было не дано познать с налету, каким был Федор фатума лучом. И город позади стал грудой пепла. Поселок впереди руиной света. И думали все: это ненадолго. Придет Хозяин и смахнет рукой. И перья неразгаданного знака нанижут этот мир на спицу стали. А лунный диск качался за спиною волшебным алладдиновым кувшином. И холод стали, накреняясь грозно, роптал на эту ночь уже всерьез. И Федору казалось: он успеет взойти звездой над пенистой лагуной. И белые кораллы ночи черной откроют в поднебесье круглый счет.
Напрасно затворяли люди ставни. И лай собак казался воем свыше. Пронзали стрелы радужные всплески, как занавешенную мглу пронзала боль. Но никому не виделось ответа на лыжника вопросы под луной. У фраз, произнесенных кем-то где-то недоставало главного звена. Наверное, уже погасли угли в горнилах душ, овеянных смятеньем. Сростались переломанные мысли, но были необучены помочь. И Федору казалось: он узнает то главное, чему судьба рожденье. И лунный свет перекаленной сталью взойдет под утро павшею звездой.
Не правы были ждавшие прощенья. И ошибались верившие страхам. А Федор гнал овьюженные лыжи на перекресток судеб и вершин. Там, за спиной ложилась даль седая, уснувшая от долгого вращенья. И силы мирового тяготенья, обнявшись, заростали до утра.
Неверен был рассчет святош пугливых: у Федора хватило сил добраться до первого заснеженного края с темнеющими кромками ворот. И были те ворота молчаливы. Они казались символом зловещим, подвластного скрижалям заповедным, подверженного фатуму извне. И было то селение, как ватой, окутано снегами, снами, мраком. И лишь одно осталось непогасшим под низкой кровлей алое окно.
В него-то Федор враз и постучался. И стук о промороженный наличник раздался громом мрачным в подземелье, а может быть, раскатом в небесах. И вниз, на землю грешную скатилась звезда, словно расплавленная капля, словно в огромной черной чаше кто-то плакал, и наполнялась, накренялась чаша, и капля первая упала, как звезда.
Что после было описанью чуждо. Фанфары золотые туш играли. И били в барабаны и литавры повсюду, но, естественно, нигде. Направо от безмерного провала мерцали перья зимних серафимов. Вниз падали опалы и агаты. Струилась, закипая, ртуть небес.
Хозяева не то чтоб испугались. Да и обрадовались вовсе не безмерно. Они уж спать ложиться собирались. И было им совсем не до гостей. И пёс цепной брехал, как Цербер-злюка. И снег он орошал слюной кипящей. И цепь за ним натягивалась звонко. И было неуютно у ворот.
Но все-таки хозяин вышел, сонный. И хрипло пробасил: какого, мол, там?.. Не ведал бедолага, как безмерно ему в ту ночь внезапно повезло. Короче, дипломатию закончив, они договорились о ночлеге. Но только до доски, до крышки гроба, до вздоха до последнего на одре ничто из памяти хозяина не сможет изгладить, затереть, засыпать снегом, посыпать пеплом и предать забвенью, или, хотя бы, затуманить эту ночь.
8
Она смотрела на него насквозь своими глазами, цвет которых он теперь знал. И молчала. Замолчал и он. В молчании содержится, порой, больше, чем в слове. Слово от слова падает недалеко. Как яблоко от яблони. И не всегда отсутствие слова есть молчание. Они оба знали об этом. Ведь она читала Ричарда Баха, а он писал про Федора. И это их объединяло. Хотя, возможно, не только это.
Чашка с опущенной в нее ложечкой напоминала статую женщины с веслом. Ей уже наскучило стоять вот так, с неестественно выгнутым плечом, чашка устала, она казалась себе лишней среди этих двоих за столом. Чашка томно отводила глаза всторону и натыкалась взглядом на сахарницу, но пожаловаться было нельзя. Вдруг эти двое услышат? Вдруг поймут, что у них есть свидетели? Вдруг их молчание из легкого и блаженного превратится в натянутое и звенящее, словно струна? Второй чашке было не легче, но, все же, она стояла под прикрытием большой вазы с яблоками. И могла время от времени менять позу, переминаться с ноги на ногу. Но только осторожно, чтобы ложечка не звякнула. Ну, а вазам и сахарницам всегда всё нипочем. Это уж общеизвестная истина.
Артур сделал попытку вновь заговорить. Это оказалось нелегкой задачей. Она попыталась помочь ему, но, как выяснилось, это не легче. И тут, неожиданно, та, дальняя чашка за вазой не выдержала. И все-таки звякнула ложечкой. И взгляд этих глаз, цвет которых Артур теперь знал, метнулся по сторонам и задрожал, забившись в угол. Она порывисто встала. Но вставая, уронила со стола фруктовый нож. И нагнулась за ним. А Артур бросился ей помогать.
Как события развивались дальше, чашки сказать затруднялись, но помогал Артур долго. И чашки отвели душу. На столе стоял малиновый звон. Да и каким он мог быть, если варенье было малиновым. И ваза с яблоками снисходительно и свысока посматривала на перепляс застоявшихся чашек.
А для Артура снизу, из под стола сразу все изменилось. Изменившаяся перспектива изменила многие вещи. Например, ножки стола превратились в ножки темнокожей танцовщицы. И стол танцевал. И еще как танцевал! А покрытый линолеумом пол был теперь не полом, а небом. Пусть даже состоящим из треугольников и ромбов. Какая разница? Разве это имеет значение для настоящего неба? Конечно, нет. Как не имело значения, что по краю этого неба бегали тараканы. Ведь теперь это были птицы. Нежной, теплой расцветки. Той расцветки, какая и приемлема в небе. Конечно, это были не синие птицы. Но синего хватало и без птиц-тараканов. Синего хватало в душе Артура и этой, хозяйки кухни, чей цвет глаз теперь был известен. Ведь они теперь были философами. Их образ мыслей возносился к небесам. И философией их была любовь. Философия любви. Что может быть выше? Может быть, только танцующие на столе чашки. Может быть. Но не обязательно. Это еще нужно было доказать. Они Артур и хозяйка глаз не собирались доказывать. Им было и так хорошо. И еще: свет с потолка больше не являлся средством увидеть предметы. Этот свет теперь был светом изнутри. И помогал понять главное. И они поднялись за стол. И стали, не понимая, озираться вокруг.
И она попросила: расскажи, что произошло с Федором дальше. А Артур спросил: ты ДЕЙСТВИТЕЛЬНО хочешь? И она ответила: ТЫ действительно хочешь. И тогда Артур рассказал.
Стр.
1
2
3